24.07.2012 3014

Свобода и честь в художественном пространстве русской трагедии последней трети XVIII - начала XIX в.

 

В русской трагедии конца XVIII - начала XIX века честь - одна из наиболее семантически наполненных категорий. С развитием жанра трагедии ее содержание изменялось в зависимости от тех художественных и идейных задач, которые ставили перед собой драматурги, но при этом она всегда оставалась обязательным компонентом дискурса свободы. Честь была тем нравственным императивом, который определял значимость поступков героев и степень их внутренней свободы. Только следуя голосу чести, человек эпохи Просвещения мог возвыситься над своей судьбой и сохранить свою сущность.

Условно в этот период можно выделить три этапа трансформации понятия «честь». В ранних трагедиях Я. Б. Княжнина категория чести служит для создания идеального образа сначала правителя, а затем и подданного; категория трагического реализуется через столкновение страсти, овладевшей героями, и теми представлениями о чести, которые заставляют их отказаться от любви. В трагедии Княжнина «Дидона» (конец 1760-х) главные герои, влюбленные Эней и Дидона, расстаются, так как им «честь велит расстаться» [«Дидона», 67]. В этих словах, сказанных «сопутником Энеевым», Антенором, заключается принципиальное отличие княжнинского осмысления мифологического сюжета, по которому Эней лишь исполняет волю богов. Чтобы раскрыть содержание понятия «честь», Княжнин создает синонимические ряды, в которых честь приравнивается к долгу, верности данной клятве, воинской славе, а также вольности и даже жизни. Так Антенор упрекает Энея: «А клятвы, должность, честь совсем позабываешь» [там же, 67]; Гиас, наперсник гетульского царя Ярба, напоминает ему: «Отважность, государь, когда нас честь ведет, / Пребудет ввек славна, хотя и упадет; / Но если, своея игралище мы страсти, / Вдаемся для нее во всякие напасти, - / Отважность такова безумию равна» [там же, 75]; победив Ярба в поединке, Эней великодушно возвращает ему «честь, и жизнь, и вольность» [там же, 99]. Честь в представлении положительных героев трагедии - высшая ценность бытия, которая иногда дороже даже самой жизни: «Тебя теряю, жизнь, но остается честь», - говорит Эней Дидоне, прежде чем оставить ее навсегда [там же, 89]. Покинутая Дидона, чтобы восстановить попранное царское величие и избавиться от унижения, также обретает свободу в обращении к законам чести: «Ступай; я более просити не умею. / Мне полно мучиться; я много слез лила / И долго пред тобой любовницей была; / Царица буду днесь. ... Как ты, и я так честь себе в закон приемлю» [там же, 89 - 90]. Если верность законам чести становится неотъемлемым атрибутом положительных героев, то преступление против чести - неизменное желание героя-злодея. «Но ты противу чести... желаешь поступить / И славу многих лет в минуту погубить», - предупреждает Гиас Ярба, когда тот собирается отомстить Дидоне, уничтожив ее народ [там же, 93].

В трагедии «Ольга», написанной в начале 1770-х, Княжнин также обращается к категории чести для создания образа будущего идеального правителя. Святослав, сын княгини Ольги и погибшего князя Игоря, вынужденный скитаться в лесах, пока престолом незаконно владеет князь Мал, страшится только бесчестья: «Бесчестие одно несчастьем только чтил» [«Ольга», 157]. Узнав о своем высоком происхождении, он мечтает стать достойным царем своего народа: «Когда меня народ своим отцом почтет, / Вот слава вся моя - иной мне славы нет! / Народная любовь есть твердый стан державы, / Сердцами обладать - нет лучшей в мире славы!» [там же, 182]. Образ Святослава, ни на минуту не забывающего о верности законам чести, сопрягается в трагедии Княжнина с идеей освобождения Отечества от власти тирана, захватившего власть. Дискурс свободы представлен в этой трагедии как противостояние идеального, верного законам чести и рода, царя любым попыткам незаконно узурпировать власть.

Трагедия Княжнина «Владимир и Ярополк» (1772) начинается с диалога Сваделя (вельможи Владимира) и Вадима (вельможи Ярополка), в котором зрителям сообщается о предстоящих бедах, ожидающих Отечество: «Блаженства общего, о, гнусная вина! / К чему, Россия, ты теперь приведена / Волнением страстей твоих князей строптивых!» [«Владимир и Ярополк», 493]. Диалог двух вельмож - своего рода «попытка найти в споре истину», решить первостепенные на данный момент проблемы: какими качествами должен обладать идеальный правитель, имеет ли он право на человеческие чувства и что должен делать верный подданный своего государя, если тот оказался далек от идеала? Центральное место в этих рассуждениях занимают категории свободы, чести и долга, рассматриваемые как антитеза страсти. Свадель сообщает прибывшему вместе с Владимиром Вадиму, что Ярополк, влюбившись в плененную гречанку Клеомену, «дает себя ей в плен», страсть делает его слабым и безвольным, что недопустимо для князя: «Кто страстен - слаб, кто слаб, тот близок от порока. / Когда бы княжеский с гречанкою союз / Касался только лишь одних любовных уз; / Когда бы страсть его во сердце затворенна / К позору не была престола устремленна, / И если б он, любя, России не вредил, / Пускай гречанку бы на трон к себе взводил. / Но... / грекам Херсонес обратно отдает: / За сердце пленницы ее младенцу-брату / Готовит там престол России во утрату» [там же, 494 - 495]. Реплика Вадима, следующая за словами Сваделя, завершает логическую и эмоциональную градацию понятий - страсть, порок, позор, бесчестье: «Предвижу бедствие и дни бесчестьем полны» [там же, 495]. Сюжетно-образная система трагедии усложняется тем, что образ идеального правителя создается в монологах вельмож, которые представляют собой идеал верных подданных, всегда осознающих свой долг направлять князей на путь истинный, не ожидая в награду ничего, кроме чести и славы Отечества. Вспоминая заслуги Сваделя, прекратившего вражду между князьями, Вадим говорит о «бессмертной чести», которую тот заслужил [там же, 493]. В ожидании новых испытаний Свадель напоминает Вадиму: «Коль в буйности на трон волнуется народ, / Вельможей долг его остановлять стремленье, / Но если царь, вкуся величества забвенье, / Покорных подданных во снедь страстям поправ, / Исступит из границ своих священных прав, / Тогда вельможей долг привесть его в пределы. ...Для добродетели на все беды стремиться, / Любить отечество и смерти не страшиться, / Для счастья своего не льстить страстям князей» [там же, 495].

Герои этой трагедии постоянно апеллируют к понятию чести, которая должна помочь им освободиться от пагубной страсти. Свадель советует Владимиру «героем быть / И, брату показав весь стыд его без лести, / Подать ему самим собой примеры чести» [там же, 499]. Сам Ярополк понимает, что, уступив своей страсти, он может в будущем потерять престол, а сейчас - честь и славу героя: «Мой долг, и сам мой брат, и все мне возглашает, / Что пламень мой к тебе честь нашу разрушает. / Что лютой страстию, в чем я отрад не зрю, / Ко утверждению лишь греков я горю» [там же, 504]. Вот почему он благодарен Владимиру: «Тебе я должен всем: ты честь мне возвратил. / О всем размыслил я, что страстию губил» [там же, 513]. Пообещав ему убить брата Клеомены, представляющего опасность для престола, и жениться на Рогнеде, он обращается уже к Сваделю, чтобы получить одобрение от мудрого наставника: «Еще ль не отдаю над сердцем чести власть?» [там же, 514]. Используя в речи Ярополка экспрессивно - окрашенную лексику, эпитеты, олицетворения, Княжнин не только показывает внутреннюю трагедию героя, но и дает этическую оценку происходящему. Страсть Ярополка «лютая», подобно пламени, она «разрушает», «сжигает», «губит», но как только он вспоминает о чести и «отдает ей власть», она возносит его над всеми: «Увиди с высоты ты твердости твоей, / Сколь гнусен прежний мрак пред блеском тех лучей, / Которыми себя ты ныне озаряешь», - говорит ему Свадель [там же, 514]. Для самого Сваделя честь и совесть (синонимичные понятия) - единственное, что он может противопоставить разгневанному Владимиру. На его речь: «Князей российских раб! как можешь ты дерзать / По воли твоея сердца владык терзать? /... / Или забыл, кто я? Владимира губя, / Надежду на кого взлагаешь?» - Свадель отвечает: «На себя. /... / Спокоен в совести, я страсти гроз не внемлю. / Не мысли, государь, ты страх в меня вселять: / Отъемля жизнь мою, не можешь честь отъять» [там же, 520]. Только верность законам чести делает человека свободным от страстей и от страха перед более могущественной властью.

В трагедии Н. П. Николева «Сорена и Замир» (1784) дискурс свободы и чести получает художественное воплощение в образах Мстислава, Замира и Премысла. Как и в трагедиях Княжнина, тирану на троне (российскому царю Мстиславу) пытаются противостоять честный и верный Премысл, его наперсник, и половецкий князь Замир, олицетворяющий собой идеального правителя, волею судьбы попавший в плен. Категория чести рассматривается автором в антитезе с любовным чувством, овладевшим тираном, к супруге Замира Сорене. «Две силы равные я чувствую в себе: / Одна влечет к любви, к другой рассудок клонит; / То сладость в яде мне, то в сладости мне яд; / В чем сердце видит рай, в том разум видит ад» [«Сорена и Замир», 469]. Синонимичными понятию чести являются рассудок, царский долг, закон Диалог между Премыслом и Мстиславом в начале четвертого действия трагедии нужен автору для того, чтобы у зрителей могло сформироваться правильное представление о чести. Премысл советует царю: «Долг честью подкрепи! / И власть ему в себе над страстью уступи» [там же, 465]. Мстислав в задумчивости повторяет: «Рассудок, должность, честь...» [там же, 467], но решает отсрочить казнь Замира, чтобы усилить его страдания. Ответ Премысла: «Люблю Мстислава я, но не забуду чести. / Погибни навсегда вещатель гнусной лести! ...Нет! если, государь, тебе угодна лесть, / Уволь меня... дай смерть или оставь мне честь» [там же, 468], - должен был не только завершить создание образа идеального подданного, но и расставить в нем все акценты. Преданность царю не должна препятствовать сохранению статуса чести, без которой человек не имеет права жить. Конфликт трагедии разворачивается параллельно в двух плоскостях. Для Мстислава отказаться от своей страсти - значит уступить сопернику: «Имев в своих руках все средства к наслажденью, / Мне ими жертвовать врагу?», но Премысл добавляет: «И рассужденью, / И чести твоея, и должности царя» [там же, 468], что свидетельствует о конфликте чести, долга и любви в сознании героя. В трагедии появляются элементы самоанализа героев, что позволяет определить наиболее значимые для автора этические категории. Оставшись один, Мстислав продолжает размышлять о своей страсти, делающей его преступником против чести: «...я преступник стал, враг чести враг закона» [там же, 469]. Пытается понять свою вину оказавший в оковах Замир, князь половцев: «Но в чем преступок мой? за что наказан я, / И предана за что врагу страна сия? / За то ль, что половцы, когда меня имели, / Подобному себе зла делать не умели? / Привыкнув жизнь свою для чести лишь любить, / Страшились истину и в малом оскорбить?» [там же, 471]. Как и Премысл, он не мыслит своей жизни без чести: «Продать за жизнь мою закон, свободу, честь?..» [там же, 472] и обвиняет Мстислава прежде всего в преступлении против чести: «Ты, ближних и богов и честь и долг презря, / Для титла громкого, для имени царя, / На злодеяние дерзал и днесь дерзаешь, гонишь честь...» [там же, 476]. Обращение к категории чести позволяет автору перенести дискурс свободы на новый (по сравнению с трагедиями Сумарокова и Ломоносова, где свобода осмысляется как независимость от иноземных врагов) уровень: свободен не тот, кто обладает властью и лишен оков, а тот, кто может свободно, по своей воле, следовать голосу чести и служить на благо царя и Отечества.

В один год с трагедией Николева был написан «Росслав» Княжнина, в котором, может быть, впервые в русской трагедии категория чести осмысляется не как неоспоримое качество идеального правителя или подданного, но как гражданское самосознание героя, верность не царю, а клятве. В отличие от своих предшественников (Сваделя, Премысла), Росслав осознает себя не в соотношении с правителем, а как самостоятельная личность. На вопрос захватившего его в плен Христиерна: «Кто ты таков?», - Росслав гордо отвечает: «Я росс!» [«Росслав», 219]. Его не страшат угрозы тирана, так как они не могут уязвить его честь: «Иль страждет честь моя от лютости царя?» [там же, 213]. Он отвергает любой путь к спасению, задевающий его честь: «Ты знаешь, ежели я Густава открою, / России изменю и чести, и герою» [там же, 215]; любовь Зафиры не спасет, а «затмит лишь мою смерть / И, тленность на моем свою покинув гробе, /Угрызнуть честь мою оставит жало злобе» [там же, 216]. Он никогда не обратится за помощью к предателю Кедару, чем вызывает изумление Любомира, посланника российского царя: «В местах, еде чести нет, честь хочешь сохранять. - / Мне дружба и мой князь велят тебя спасать» [там же, 216]. Осужденный на смерть, он, тем не менее, остается свободным: «Бесчестья не причастен, / Кончаю жизнь, как росс, я, страху не подвластен...» [там же, 233]. Росслав не устает повторять, что ради чести он готов жертвовать не только любовью, но и жизнью: «Несчастен и гоним, но честен умираю» [там же, 242]; «Не жизни - чести нам несносен лишь урон» [там же, 243]. Принципиально новой в трагедии Княжнина была мысль о том, что человек может сохранять свой статус свободного и честного гражданина и в плену, когда этого требует честь Отечества, отказываясь от «бесчестного» освобождения, даруемого царем.

В трагедии «Вадим Новгородский» (конец 1788 - начало 1789) Княжнин продолжает исследовать феномен гражданской чести, который воплотился прежде всего в образе Вадима. Для него честь - высокое звание гражданина, которого достоин не каждый: «Блажен бы Рурик был, когда б возмог он стать, / В порфире облечен, гражданам нашим равен: / Великим титлом сим между царей ввек славен, / Сей честью был бы он с избытком награжден» [«Вадим Новгородский», 551]. Гражданская честь ставится им и его сподвижниками превыше любой другой. «Довольно слова / Ко оправданию всей чести моея. / Россиянин - таков, как ты, таков, как я, / Коль слово изречет, должны и боги верить!» - заявляет новгородский посадник Вигор Рурику [там же, 574]. Сам Вадим считает честь гражданина выше царской и готов отдать руку своей дочери только равному себе: «Вы знаете, ее прельщенны красотой, / Алкали чести быть цари в родстве со мной; / Но я пренебрегал приять тирана в сына / И, гражданин, хотел новградска гражданина» [там же, 552]. Увлеченный этой идеей, он доводит ее до абсурда, жертвуя в угоду своей мечте счастьем и жизнью дочери. Он требует от Рамиды «не жизни..., но чести». Клятва чести делает Рамиду трагической героиней и лишает ее свободы и счастья одновременно: она обещает Вадиму, что будет «чести правилам его всегда подвластна» [там же, 560]. Кроме того, она чувствует себя жертвой, которую должен принести во имя своей чести и Рурик: «Я, плача, не тебя, но рок мой обвиняю! / Могу ль порочить то, что, честь твою храня, / Ты славе жертвуешь несчастную меня. / Виновна в том моей судьбины непреложность! / Почувствуй же и ты мою священну должность / И, чести следуя, не воспрещай мне в том! / Любя меня, отцу ты должен быть врагом, / И я, тебя любя, как в горести не млею, / Чтя честь равно тебе, не буду я твоею» [там же, 581]. В этом монологе Рамиды заключается один из важнейших аспектов свободы в сознании людей конца XVIII века: верность своему слову - честь - может возвысить человека над властью тирана или иноземного завоевателя и дать ему ощущение внутренней свободы, но она бессильна против судьбы, которая складывается иногда из взаимоисключающих требований. Следуя законам чести, продиктованным «роком», Рамида может быть равной в страдании Вадиму и Рурику, но, в отличие от них, она никогда не станет свободной.

В трагедии П. А. Плавильщикова «Рюрик» (начало 1790-х) воспроизводится в общих чертах сюжетная схема «Вадима Новгородского» Княжнина. Вадим пытается свергнуть с престола Рюрика, любимого и уважаемого всем народом правителя Новгорода, и готов ради этого пожертвовать счастьем и, возможно, жизнью своей дочери (в этой трагедии ее зовут Пламира). Однако идея трагедии и, соответственно, ее финал приобретают в трактовке Плавильщикова совершенно иное звучание. Рюрик раскрывает заговор Вадима и великодушно прощает бунтовщика, видя его искреннее раскаяние. Автор «убирает» из трагедии княжнинский конфликт двух идеальных представлений о чести - царя и гражданина - и использует категорию чести, чтобы придать контрастность образу отрицательного героя. Вадим, уверенный в том, что «во свете движет всем или корысть, иль слава» [«Рюрик», 618] и называющий своим кумиром властолюбие: «О властолюбие! Души моей ты бог! / Я гласу твоему единому внимаю, / И для тебя на все злодейсгвия дерзаю» [там же, 612] играет словом «честь», чтобы скрыть свои коварные замыслы. «Мой подвиг, к коему влечет едина честь» [там же, 598], - говорит он дочери, чтобы заручиться ее поддержкой; «Иль чести своея мы будем ввек лишенны?» [там же, 613], - спрашивает он у начальника стражи, новгородца Вельмира. Слово «свобода» в устах Вадима также имеет различные коннотации. Он пользуется им, чтобы найти сторонников к свержению царя, и в то же время цинично заявляет Рюрику: «Коль боги меньше бы давали нам свободы. / Не знали б, может быть, зол наглые народы?» [там же, 623]. Использование автором приема словесной игры позволяет предположить, что к концу XVIII века в сознании людей уже сформировались определенные и достаточно устойчивые представления о свободе и чести как о взаимодополняемых положительных категориях.

В трагедиях начала XIX века русских драматургов интересуют категории и чести, и бесчестия. Если в конце предшествующего столетия угрозу чести представляла сильная страсть, затмевающая рассудок, лесть, властолюбие, то сейчас символом бесчестия становится бунт. Участие в мятеже - одно из самых страшных обвинений, к которому нередко прибегают герои трагедий, чтобы при помощи интриг (еще один атрибут бесчестного поведения) достичь желаемого. И «честные», и «бесчестные» герои сражаются за свободу, но если для первых она заключается в освобождении от пороков, то вторые стремятся к свободе, которую дает неограниченная власть над людьми.

В. Т. Нарежный в трагедии «Кровавая ночь...» (1799) один из первых дает определение именно бесчестному поведению, связывая его с идеей бунта. Используя традиционный античный сюжет, он привносит в него реалии своего времени. Нарежный вводит в свою трагедию эпизод сражения Эмона, сына Креона, с Полиником, намеревающимся вернуть себе престол отца. Не зная о том, что сын не умер, а лишь получил тяжелую рану и находится без сознания, он, тем не менее, не чувствует к нему сострадания, так как тот пал от руки бунтовщика: «Спокоен был я, думая, что враг / Сразил Эмона; но теперь - теперь / Клокочет Тартар в сей груди. - Враг может / Сразить - и эта смерть прелестна для героя. / Но пасть бунтовщиком, пасть извергом, / Дерзнувшим встать против Отечества, - и больно и / Бесчестно» [«Кровавая ночь», 156].. То же самое обвинение в разжигании мятежа предъявляет Креон Антигоне в одноименной трагедии В. В. Капниста, написанной примерно десять лет спустя «На сей упрек, Креон! должна я отвечать. / Когда ты укорял меня любовью к брату, / Молчала я, и слов моих жалела трату / На доказательство тирану, что сестра / Священный брату долг, надгробну честь костра / Должна была воздать, вняв сердца лишь веленью... / Но ты мятежницей поносишь Антигону. / За честь мою вступлюсь - нет, нет, изменой трону / Гнушалась я, Креон! Не умыслам измен, / Сей день был горестям одним лишь посвящен» [«Антигона», 480]. В этом монологе главная героиня говорит о чести рода, которая складывается из посмертных почестей умершим родственникам и личных деяний. Именно этот аспект личной чести присутствует во всех трагедиях конца XVIII - начала XIX века.

Честь как воздаяние надгробных почестей умершим и богам становится центральным мотивом в трагедиях В. Озерова «Поликсена» (1808 - 1809), «Эдип в Афинах» (1804), трагедии А.Н. Грузинцева «Эдип-царь» (1811). В «Эдипе в Афинах» Озеров выстраивает синонимический ряд - слава, честь, родство - и в соответствии с ним определяет положительные и отрицательные качества своих героев. Он сравнивает судьбу Полиника, изгнанного из родного города из-за междоусобной борьбы с братом, с судьбой Антигоны, добровольно отправившейся в изгнанничество, чтобы поддержать отца: «... брат твой стал / Изгнанником из Фив, но не тебе подобно: / С твоею ли душой сравнится сердце злобно? / Могу ль судьбу свою, как ты, спокойно несть? / Твое изгнание твоя есть слава, честь. / Утеха сладостна и радости сердечны...» [«Эдип в Афинах», 165 - 166]. Креон обвиняется прежде всего в том, что он забыл законы «чести и родства» [там же, 166]. В трагедии Грузинцева Эдип уверен, что судьба человека зависит от того, насколько он чтит честь богов: «Спеши ущедрить их, воздай им должну честь...», - слышит он от прорицателя [«Эдип-царь», 542]. Свобода Эдипа заключается в том, что он признает свою невольную вину и, воздавая честь богам, становится равным им и сам творит свою судьбу. Ослепляя себя и отправляясь в изгнание, он верит, что после этой добровольной жертвы «боги ниспошлют на Фивы благодать, / И жертвы аду в честь престанут здесь пылать» [там же, 565].

В «Поликсене» в центре внимания автора оказывается проблема, насколько надгробные почести, воздаваемые погибшим героям и богам, могут ущемлять свободу и индивидуальную честь героев (признание, почет, уважение). Пирр сообщает греческим вождям, что тень Ахилла требует в жертву кровь не винной троянки: «Откажете ль, цари, отдать Ахиллу честь, / Приличну доблестям мужей богоподобных?» [«Поликсена», 298]. Однако Агамемнон восстает против такого решения: «Иль мало почестей мы отдали надгробных / Ахилла памяти, чтоб после брани вновь / Невинной проливать троянки кровь?» [там же, 299]. Он обещает Гекубе, матери Поликсены, защитить ее дочь, однако Улисс в его отсутствие пытается при помощи воинов разлучить Гекубу с Поликсеной. Его вторжение в шатер Агамемнон расценивает как оскорбление его личной чести: «А ты скажи, Улисс, мою забывший честь, / Как смел ты в мой шатер толпу сих воев ввесть / И буйну наглость их против меня подвигнуть?» [там же, 331]. В данный момент личная честь Агамемнона не тождественна его гражданской чести, так как он противостоит своим союзникам по оружию и соотечественникам. В этом несовпадении заключается принципиальное отличие трагедий начала XIX века. Если в конце XVIII века высшей ценностью, к которой стремятся положительные герои, является высокое звание гражданина, то в начале следующего столетия герои размышляют о человечности и об индивидуальной неповторимости каждой личности, свобода и честь которой может ущемляться именно гражданскими законами. Улисс готов принести Поликсену в жертву именно потому, что считает себя гражданином: «Лишь жертва изъявит признательность граждан: / Достойную жертву зрят они в его невесте, / И смерти сей желать я должен с ними вместе, / Как гражданин прямый и так, как верный грек» [там же, 327]. Последующий вопрос Гекубы: «Но, гражданином быв, иль ты не человек?» [там же, 327], - остается без ответа. Но заканчивается трагедия все тем же риторическим вопросом, который задает уже Нестор: «Жестоки ль были мы иль правосудны?» [там же, 356].

Вместе с понятием посмертной чести, воздаваемой героям, в русских трагедиях начала XIX века появляется мотив кровной мести за погибших родственников. Парадокс заключался в том, что человек, отмщающий за пресечение рода и «восстанавливающий» родовую честь, наносил урон своей индивидуальной чести, запрещающей убийство. Месть, в отличие от честного поединка между оскорбленными противниками, предполагала участие третьей заинтересованной стороны (например, отца погибшего) и использование элементов «бесчестного» поведения (лести, обмана, интриг). Так в трагедии Озерова «Фингал» (1805) один из главных героев, Старн, живет только ради того, чтобы отомстить Фингалу за смерть сына: «... чрез кого [Фингала] я стал без чад моих, без чести, / С одною грустию, с одним желаньем мести...» [«Фингал», 201]. Ради мести он готов преступить все законы гостеприимства, о которых ему напоминает его наперсник Колла: «Надеждой сей дышал, для мести только жил - / И хочешь, чтоб я смерть Фингала отложил, / Чтоб случай потерял для сохраненья славы! / Померкни блеск венца и честь моей державы, / Погибни вся страна, пущай погибну сам, / Лишь бы мой враг погиб, пал мертв к моим ногам...» [там же, 204]. Уллин, бард Фингала, сообщает Моине, дочери Старна: «Твой яростный отец, презрев и долг и честь. / И все, что на земле священно есть, / Быть может, в сей же час Фингала умерщвляет / И смерть Тоскарову изменой отомщает» [там же, 215]. Использование синонимов позволяет определить этическую оценку антонимических понятий «честь» и «месть». Если честь является высшей ценностью жизни, то месть приравнивается к измене (отрицательно маркированный поступок). Создавая положительный образ, Озеров вновь обращается к категории чести, используя тот же эпитет «священная»: «Сколь сердцу Старнову всегда приятна месть, / Мне столько же всегда священна будет честь», - говорит о себе Фингал, [там же, 223]. Логический параллелизм синтаксических конструкций, который использует автор в речи Фингала: «Ты мстил; забуду я: вот разность между нас! / Ты пленником моим уже один был раз; / Теперь в моих руках, но будь опять свободен!» [там же, 223], - доказывает, что категория «чести» используется в эстетике трагедий для определения статуса свободного человека.

В своей первой трагедии, «Ярополк и Олег» (1798), Озеров уже обращался к феномену кровной мести за погибшего сына. В образе Свенальда, первого вельможи Ярополка, он показал внутреннюю противоречивость сознания человека, ради восстановления чести рода совершающего еще большее бесчестие. «Но чрез тебя, Олег, моя померкла честь. / Мой сын тобой казнен, мой род покрыт позором» [«Ярополк и Олег», 103], - говорит Свенальд. При этом он готов на лесть, обман, убийство, чтобы отомстить Олегу: «Когда бы мог тебе открыть пути ко аду! / Но что? Иль в сердце мне уже вселилась лесть? / Обманом я возмог в сей град Олега ввесть, / Свенальдов гордый дух забыл законы чести! / Ах, нет: то честно все, служить что может к мести» [там же, 94].

Пример самой изощренной по своей жестокости кровной мести - в трагедии Ф. Ф. Иванова «Марфа-посадница»... (1808). Пустынник Феодосий мстит за честь своей дочери князю Иоанну рукой его собственного сына, ничего не подозревающего о тайне своего рождения: «Ах! сколько из очей извлек он [Михаил] горьких слез! / Любезной дщери им, Делинский, я лишился; / За честь ее отмстить я пред крестом божился. / Плод беззаконный их я от отца сокрыл / И грудью Марфиной в нем мстителя вскормил. Борецка в юноше зрит собственного сына, / Что в пеленах у ней покинула кончина. Борецких сына в нем Новград весь почитает, / И громы на отца он сыну днесь вручает» [«Марфа-посадница», 402 - 403]. С рождения он воспитывал в Мирославе ненависть к царям, чтобы увидеть бой отца с сыном: «И в царском сыне я посеял злобу, / Отцу чтоб своему он меч вонзил в утробу» [там же, 406]. Месть заглушила в Феодосии все человеческие чувства, и даже вероятная смерть внука Мирослава, сына его дочери и ненавистного врага Иоанна, доставила бы ему радость, так как с ней пресечется род Иоанна: «Навеки я его ток жизни отравлю, / Не сыном коль отца, так сына им сгублю» [там же, 406].

Честь как личный подвиг героя во имя Отечества и царя - наиболее распространенное понимание чести в трагедиях начала XIX века. Чаще всего в основе сюжета этих трагедий лежат исторические события, связанные с освобождением России (реже - какого-либо другого народа) от иноземных завоевателей. В отличие от трагедий XVIII века, индивидуальность героя не «теряется» в общей славе, его подвиг остается в памяти соотечественников. Свобода человека заключается не только в освобождении от плена или от власти тирана, но и в том, что он сам творит свою судьбу, защищая честь Отечества, царя и свою свободу и достоинство (индивидуальную честь).

В трагедии «Димитрий Донской» (1806) Озеров показывает соотношение разных аспектов чести в сознании людей, верных своему долгу. Во-первых, это «страны Российской честь» [«Димитрий Донской», 233], объединившая русских князей против Мамая: «Священный долг и честь велят сражаться» [там же, 270]. Во-вторых, это индивидуальная честь каждого князя, заключающаяся во взаимном уважении, признании и независимости. И, наконец, свобода женщины, состоящая в праве свободного выбора будущего супруга. В центре внимания автора - судьба России, захваченной татаро-монголами, и судьба Ксении, обещанной ее отцом в жены князю Тверскому. Димитрий Донской готов защищать и честь своего Отечества, и честь своей возлюбленной Ксении: «И, помня честь и долг, ее приличны роду, / Димитрий защищать готов ее свободу» [там же, 254]. Тверской чувствует себя оскорбленным, так как отец Ксении обещал ему ее руку еще при рождении, но не может покинуть стан союзников: «А мне, хоть честь велит прервать с Мамаем брань, / В сраженье не входить и выступать из стана, / Но честь сильнейшая не позволяет хана / О мире мне просить, владычество признать / И данником его с позором отступать» [там же, 260]. Честь князя, ущемленная равным ему по происхождению и должности Димитрием, делает их соперниками; но «честь сильнейшая», честь русских князей, заставляет Тверского забыть обиду и временно объединиться с Донским против Мамая. Однако раскол между князьями уже произошел, и князь Смоленский объявляет Димитрию, что они предпочтут платить дань татарам, чем признают его волю. Самоубийственное по сути дела решение Димитрия сражаться с Мамаем без союзников оправдывается посмертной честью героя: «Не будем обвинять судьбы определенье! / Быть может, что она России свобожденье / Предоставляет мне со славой произвесть / И мне единому предоставляет честь / Мамая поразить, и витязей коварных, / И снять оковы с рук князей неблагодарных. / Честь оная прейдет в позднейши времена / И россов в торжестве свободны племена / Воспоминанием почтут меня надгробным» [там же, 274].

Индивидуальная честь воспринимается героями трагедий как награда, которую можно получить за верную службу царю и Отечеству. Ермак в одноименной трагедии Плавилыцикова (1806) уверен, что может «надежною услугою загладить... злодеяние»; «Я разбойник, но не бунтовщик», - подчеркивает он [«Ермак», 648]. Представление о том, что подданный государя должен славиться прежде всего своей честью, настолько в нем сильно, что он и пленника своего, Согдая, содержит не в оковах, а «в чести» [там же, 649]. Пожарский в одноименной трагедии М.В. Крюковского (1807) сражается не за обретение власти («Друзья! Провозгласим на царство Михаила» [«Пожарский», 283]), а за свободу соотечественников. Страшится он только утраты своей чести: «Не крови дорога россиянам утрата, / Но чести!» [там же, 261].

Одним из аспектов понятия индивидуальной чести становится «доброе имя» героя, не запятнанное позором. Если в трагедиях конца XVIII века атрибутом «бесчестного поведения» было участие в бунте, то в начале XIX века наибольшую угрозу для потери репутации представляют интриги, «злодейский ков», как называет действия Заруцкого Ольга, жена князя Пожарского, в трагедии Крюковского [«Пожарский», 278]. Трагедия начинается с того, что зритель узнает коварные замыслы Заруцкого, которые он открывает Есаулу: «Пожарского приход не столь врагов страшит, /Сколь смелу моему намеренью вредит. /...Вдова Димитрия признать была готова / Во мне на царский трон наследника прямого. / Мы, хитро пользуясь раздорами, войной / И слабостью вельмож, сей правящих страной, / Облечься в праздную готовились порфиру / И, троном овладев, в венце явиться миру» [там же, 258]. Поводом к интригам всегда оказывается желание завладеть престолом. В трагедии А.А.

Шаховского «Дебора, или Торжество веры» (1809) удачным завершением интриг Хабера должно стать убийство главных героев: «Последний светит день Деборе, Лавидону: / Их трупы будут мне ступеньками ко трону» [«Дебора», 482]. Совершить злодеяние должен помощник Хабера, Авирон, который также стал жертвой его коварных замыслов: «Воззри на сей кинжал, он ядом напоен: / Коль ты им не сразишь, то будешь сам сражен» [там же, 494].

В списке действующих лиц, предваряющем трагедию, авторы начинают указывать не только звания и родственные отношения героев, но и главные черты характера, и среди них в первую очередь появляются «честолюбие» (антоним чести) и «коварство». Так в трагедии С. Н. Глинки «Сумбека, или Падение Казанского царства» (1806) такая характеристика дана только одному герою, Сагруну: «честолюбивый и коварный вельможа при дворе Сумбеки» [«Сумбека», 213]. В трагедии Г.Р. Державина «Ирод и Мариамна» (1807), в которой интриги вокруг чести (верности) супруги Ирода, Мариамны, становятся сюжетообразующим мотивом, появляется законченный образ интригана - Антипатра. «Так, тонкий царедвор, пловец в морской пучине, / Близ берега плывет, и волн плывет в средине; / Умеет парусом попутный ветр ловить, / Путями разными до пристани дойтить», - говорит о себе Антипатр [«Ирод и Мариамна», 301]. Ремарки автора, сопровождающие его речь, содержат указание на «коварную улыбку» Антипатра [там же, 334]. Соломия, его сообщница, также глядит «с злобной радостию» [там же, 330]. В результате их интриг Ирод оказывается «в лабиринте... коварств и козней» [там же, 331] и чувствует себя беспомощным: «Когда коварство сеть где на кого плетет, / Бессильна мощь царя, - он жертвы не спасет, / Час к пагубе найдут» [там же, 359]. Жертвой становится невинная Мариамна, принимающая яд по приказу Ирода.

В целом дискурс свободы и чести, восстанавливаемый в русской трагедии XVIII - начала ХЗХ в., соответствует представлениям о чести, формировавшимся в это время в сознании дворянской элиты. Честь - основная мера поступков положительных героев трагедии, без которой они не мыслят своего существования. Об особой актуальности этой категории для авторского сознания свидетельствует детально разработанная в текстах трагедий система понятий, коррелирующих с представлениями о чести как высшей ценности человеческого бытия: сопоставление чести и власти, чести и бесчестия, создание антиномий, включающих элементы бесчестного поведения (бунт, кровная месть, интриги), переосмысление категории чести рода, обращение к новым значениям понятия честь (гражданское самосознание, индивидуальная честь), только формирующимся в сознании людей этой эпохи.

 

АВТОР: Куницына Е.Н.