23.07.2012 2039

Эволюция концепции адресата в цикле В.Ф. Ходасевича «Тяжелая лира»

 

Большинство стихотворений в лирическом цикле «Тяжелая лира», с точки зрения внутри текстовой коммуникативной структуры, апеллятивны. 47 стихотворений имеет эксплицированного адресата, отличающегося по способу выражения. Наличие эксплицированного адресата в художественной структуре цикла значимо. Поскольку разрыв с прежними ценностями «среднего человека» и декларация альтернативной «имморальной» системы ценностей есть противопоставление своей точки зрения существующему взгляду, постольку важным элементом и в отдельном тексте, и в художественном универсуме будет Другой, который мыслит и поступает иначе.

К людям, являющимся составной частью художественного универсума, лирический герой относится амбивалентно: наряду со скупыми признаниями в любви например, «Люблю людей, люблю природу,/ Но не люблю ходить гулять...» отчетливо проявляется негативное отношение «Лучше спать, чем слушать речи / Злобной жизни человечьей, / Малых правд пустую прю». Принципиальная несовместимость, подчеркнутая враждебность к Миру и людям выделяют лирического героя, который отказывается гармонизировать связь с враждебным универсумом, принять его законы и в итоге изменить свою личность. Поэтому усилия и чаемые желания направлены на деструкцию и разрушение этого мира.

Деструктивный характер желаний героя, связанный с нарушением покоя и уравновешенности, распространяется и на Другого. Встреча с Другим происходит в монологе «сердца злого» в стихотворении «Искушение».

Вотще на площади пророчит Гармонии голодный сын: Благих вестей его не хочет Благополучный гражданин.

Самодовольный и счастливый, Под грудой выцветших знамен, Коросту хамства и наживы Себе начесывает он:

«Прочь, не мешай мне, я торгую. Но не буржуй, но не кулак, Я прячу выручку дневную Свободы в огненный колпак».

Словосочетание «благополучный гражданин», используемое для обозначения Другого ощущается как «чужое» слово, то есть цитата, которая сохраняет индивидуальную авторскую семантику. По замечанию Ю. Левина, оба слова заимствованы из пушкинских лирических текстов: «О сеятель благополучный» - «Подражание Корану»; «...А просто гражданин столичный» - «Езерский» [Левин 19986, с. 253]. Контаминация из двух лексем интегрируется в заимствующий контекст, в котором, становясь фразеологическим сочетанием, получает современный семантический оттенок, соотносимый с бытовыми обращениями типа: гражданин, гражданка, гражданочка. Нейтральные в современной для автора действительности обращения приобретают отрицательную оценочность, актуализируемую в форме подчеркнутого параллелизма. Сопоставление двух словосочетаний, находящихся в сильной позиции - «голодный сын» и «благополучный гражданин» - позволяет выделить инвариантную архисему: достаточно традиционную антитезу «поэт и толпа». Противопоставление данных понятий подчеркивается также глагольным параллелизмом - «пророчит» - «не хочет».

Пушкинская реминисценция «сын гармонии» «подключает» текст В.Ф.Ходасевича к исходному тексту и воплощенному в нем пониманию творчества. В художественном сознании А.С. Пушкина творчество является не только голосом проповеди, учения, но в большей степени это жжение сердец словом:

И бога глас ко мне воззвал: «Восстань, пророк, и вождь, и внемли, Исполнись волею моей, И, обходя моря и земли, Глаголом жги сердца людей». «Пророк» [Пушкин 1999, с. 30-31]. В стихотворении «Искушение» попытка поэта установить диалог с человеком «благополучным гражданином» донести веленье отвергается, так как благая весть не нужна. Намеренная глухота в человеке соединяется с духовной слепотой, невозможностью увидеть себя со стороны. Человек в своем поведении искажает и оскверняет богоподобие, и это должно быть причиной стыда. По мнению «злого сердца», «боль» и «позор» ощущает Душа, наблюдающая за морально-нравственным падением человека. «Душа! Тебе до боли тесно Здесь, в опозоренной груди. Ищи отрады поднебесной, А вниз, на землю, не гляди».

Иными словами, в тексте представлена онтология совести. Совесть есть память человека о своем высоком происхождении, о том, что он носитель божественного начала, а значит, и память о своей ответственности за весь мир. В «Искушении» поэтическое творчество предстает как возможность и путь пробуждения совести гражданина. Но увиденная духовная замкнутость, короста хамства и ничтожность дают понимание того, что человеческое попрано. Именно так сложно мотивированный негативный смысл, на наш взгляд, наиболее соответствует понятию «благополучный гражданин».

Эксплицированный в тексте монолог гражданина, в котором обозначены новые ценности человека послереволюционного времени (эпохи нэпа), фиксирует жизненную позицию говорящего. Номинации Другого - «благополучный гражданин», «не буржуй», «не кулак» - в контексте приобретают негативную семантику. Подобное авторское отношение к человеку нового времени связано в большей степени с неожиданным для В.Ф. Ходасевича итогом революционного переустройства.

Позиция автора, зафиксированная в художественном тексте, коррелирует с близкими по смыслу высказываниями в публицистике и письмах, где рассматривается влияние истории на личность. По мнению В.Ф.Ходасевича, эволюция духовно-нравственного облика человека находится в тесной связи с историческими событиями. Как влияет история на человека, что несет революция личности - вот вопросы, находящиеся в центре внимания поэта. Сжато представим логику авторского отношения к революции. Корпус критических статей и отдельные письма дают необходимый материал, подтверждающий тот факт, что В.Ф. Ходасевич видел в революции необходимую закономерность. Поэт связывает с ее ходом очищение культуры, распространив «созидательную работу» в масштабах всей России. В статье «О завтрашней поэзии» (1918) он пишет: «Но когда в муке заводится моль, бескровное существо с бессильными крылышками, - мудрый хозяин пересыпает и ворошит весь мешок, до самого дна. Наш хозяин и делает это рукой революции. Вся Россия ныне перетряхается, пересыпается в новый мешок. Гигантская созидательная работа становится задачей завтрашнего дня. Эпохе критической предстоит смениться эпохой творческой» [Ходасевич 1996, т.1, с. 482]. Неотъемлемый, но еще окончательно не оформленный, присутствует в высказываниях образ будущей страны и нового человека, которого сначала, как замечает писатель, надо «учить, учить, учить», чтобы уничтожить в нем невежество и культурное хамство [там же, с. 479]. В письме к Б. Садовскому В.Ф. Ходасевич пишет: «Верю и знаю, что нынешняя лихорадка России на пользу. Но не России Рябушинских и Гучковых, а России Садовского и... того Сидора, который является обладателем легендарной козы. Будет у нас честная трудовая страна, ибо умен только тот, кто трудится. ...Не беда, ежели Садовскому-сыну, праправнуку Лихутина, придется самому потаскать навоз, только бы не был он европейским аршинником, культурным хамом, военно-промышленным вором. К черту буржуев, говорю я» [цит. по: Богомолов 1988, с. 104-105].

Серьезное изменение позиции поэта обусловили «неожиданные» результаты революции, которые постепенно измельчали в ее представителях. Осмысляя жизненный и творческий путь С. Есенина в поздней книге «Некрополь», В.Ф. Ходасевич возвращается и косвенно напоминает о своем отношении к революции: «Он (Есенин.- А.Г.) поверил, что большевистская революция есть путь к тому, что «больше революции», а она оказалась путем к последней мерзости - к нэпу» [Ходасевич 2001, с. 215]. «Последняя мерзость» - это сужение и крушение всех идеалистических представлений, связанных с ними идей о подлинном преображении России, культурном Ренессансе, высвобождении творческих сил личности. Регрессивность, в некотором смысле реакционность процесса «псевдо-Ренессанса» выразилась в нэпе, государственной социализации, в результате которой, по словам Н.Бердяева, началась дегуманизация, утрата творческих сил личности при полном подчинительном отношении в коллективе. «Вместо ренессансного образа свободного человека,- пишет философ,- появляется анти ренессансный образ нового организма, или, вернее, механизма, все себе подчиняющего и все поглощающего» [Бердяев 2002, с. 533].

Авторское представление об адресате, новом человеке, реконструируется из стихотворения «Пускай минувшего не жаль...»

1. Пускай минувшего не жаль,

2. Пускай грядущего не надо -

3. Гляжу с язвительной отрадой

4. Времен в приближенную даль.

5. Всем равный жребий, вровень хлеба

6. Отмерит справедливый век.

7. А все-таки порой на небо

8. Посмотрит смирный человек,-

9. И одиночество взыграет,

10. И душу гордость окрылит:

11. Он неравенство оценит

12. И дерзновенья пожелает...

13. Так нынче травка прорастает

14. Сквозь трещины гранитных плит.

Пророческое смотрение в будущее позволяет увидеть конкретный воплощенный образ «справедливого века», с равными правами и возможностями. Однако это равенство не предполагает свободу действий: возможности человека изначально ограничены: век «отмерит». Таким образом, перед адресатом возникает абрис будущего, если конкретизировать в социальном аспекте, абрис государственного устройства, для которого характерно принудительное и закрепощающее влияние. Это давление века в итоге нивелирует личность, что приводит к утрате мечты, воплощающей в контексте некое стремление к воображаемой цели.

Подчеркнутый грамматический параллелизм стихов: отмерит справедливый век: посмотрит смирный человек (глагол - прилагательное - существительное), точная рифма (век - человек) указывает на соотнесенность двух центральных для текста понятий. На фоне грамматического тождества будущего времени глаголов отчетливо выявляется антитеза на лексическом уровне. В организующем стихотворение конфликте сопряжены ограниченные возможности «справедливого века» и человек, не приемлющий в соответствии с желанием автора нивелирующего равенства. Противопоставление особенно значимо, так как человек есть субъектное воплощение и продолжение особенностей нового времени. Это подчеркивается находящимися в параллельной соотнесенности эпитетами «справедливый» и «смирный», которые являются контекстуальными синонимами. Однако первоначальная семантическая однородность корректируется: на грамматическом уровне антитеза маркируется посредством реляционного союза, устанавливающего противительное значение между понятиями «век» и «человек» и производимыми действиями «отмерит» и «посмотрит». Широкое восприятие антитезы позволяет увидеть, что в противительные отношения в большей степени включены разные жизненные позиции, репрезентируемые понятиями времени и человека. Если первая позиция реализует тенденции справедливости, уравнивания, урегулирования и социализации, то вторая позиция, напротив, антисоциальна: она предполагает выражение индивидуальности обособленного Я.

Желание автора увидеть иного человека связано с динамичным процессом его обособления, переходящего в душевный порыв. Этот процесс отражен в 9, 10, 11, 12 стихах. Параллелизм указанных стихов, усиленный грамматической анафорой, позволяет установить общую для сопоставляемых понятий архисему. Словоформы «одиночество», «гордость», «неравенство», «дерзновенье» образуют единое семантическое поле с контекстуальным инвариантным значением «актуальные ценности». Следовательно, желаемое изменение смирного человека (Другого) в авторском сознании сопряжено с признанием «имморальных» аксиологических приоритетов: массовости общества противопоставлено одиночество личности, смирению - гордость, равенству - неравенство, станционарности, отсутствию стремления - дерзновенье. Нарушение устойчивого стержня справедливого общества, его расшатывание позволяет человеку обрести новые ценности и иной духовно - психологический статус. Характерно, что предлагаемая бытийная «инициация» смирного человека находит сниженный натуралистический аналог «Так нынче травка прорастает / Сквозь трещины гранитных плит». Вне фабульное введение при помощи развернутого сравнительного оборота «низкого» пятна действительности создает резкий перебой между частями текста. По наблюдениям Ю. Левина, этот прием способствует снижению «высокой» темы, ведет к перекодированию сообщения в план повседневной искренней речи [Левин 19986, с. 246].

Учитывая данный способ прозаизации текста, отметим, что стихотворение «Пускай минувшего не жаль...» состоит из двух разнородных стилистических пластов. Первый пласт: высокая тема (порыв человека) подается нарочито высокими языковыми средствами, стилистикой XVIII- XIX веков: абстрактные существительные «грядущее», «минувшее», архаизмы «жребий», «дерзновенье»; в синтаксисе - инверсионная конструкция - «времен в приближенную даль». Второй пласт, состоящий из двух стихов (13-ый и 14-ый стих), дает непоэтичную лексику, так называемые «низкие / бытовые пятна»: «травка», современная деталь - «трещины гранитных плит», вместо нейтральной литературной лексемы «сегодня» разговорный вариант «нынче». Резкий перебой между двумя стилистическими пластами, маркированный многоточием, вполне возможно интерпретировать как следствие изменения речевой манеры говорящего в виду присутствия Другого. Таким образом, сравнение не только прозаизирует текст, но в плане диалога является реакцией субъекта речи на «чужое слово» (М. Бахтин), на ощущение фигуры Другого. Повествователь как бы отвечает бытовой репликой современного человека на возвышенные требования духовного порыва. Происходит ли в данной ситуации дискредитация оформленного в подчеркнуто литературной форме стремления личности? Напротив, автор не стремится к дискредитации, объединяя различные стилистические пласты одной темой, удерживая в равновесии разговорной интонацией стиха. Поэтому поэтический пласт и пласт, воспринимаемый как вне поэтичный, предлагают в контексте два равноправных метода видения мира и человека.

Следует учитывать, что стихотворение в коммуникативном аспекте реализует следующую схему внутри текстовой коммуникации: Собственное - Л, где 1 собственное - эксплицированный в тексте адресант (субъект речи), а А - пустой член коммуникации. Текст с подобной моделью коммуникации эготивен и поэтому сближается с текстами типа дневниковой записи или исповеди. «Речь персонажа,- отмечает В. Тюпа,- приобретает композиционный статус медитации, если из коммуникативного речевого жеста она превращается в дискурсивный акт автокоммуникации, мысленного разговора с самим с собой» [Тюпа 2001, с. 57]. Потребность в автокоммуникации не связана только с желанием зафиксировать некоторую жизненную ситуацию или явление. Запись в дневнике, разговор наедине с собой позволяет провести рефлексию, уяснить смысл происходящего. Стихотворение как единое сообщение сопоставимо с дневниковой записью, цель этого - представление и осознание нового социального явления: смирного человека и справедливого века, который несет свои ценности - равенство жребия наряду с равенством условий существования. Фигура Другого здесь еще не является прямым адресатом сообщения, а присутствует в тексте как субъектное выражение представляемого мира. Другой - объект наблюдения и рефлексии для адресанта. Но процесс моделирования образа будущего обрывается. Развертывание повествовательной линии теряет плавность и стремительность. Ожидаемое равенство еще не достаточное условие для выражения индивидуальности. Возвращаясь к мысли о веке, адресант прогнозирует поведение Другого. «А все-таки порой на небо / Посмотрит смирный человек...» - это утверждение для себя, собственная вера в желание и возможности Другого. Не случайно глагольный ряд, находящийся в отношении параллелизма, имеет грамматическую форму будущего времени.

По утверждению Ю. Лотмана, в коммуникативной модели «Я - Я», в которой обрамляющие элементы константны, сообщение во избежание избыточности информации требует трансформации при помощи добавочно вводимого кода. Вместе с перекодировкой информации происходит существенное изменение внутренней сущности субъекта. «Передавая самому себе, он внутренне перестраивает свою сущность, поскольку сущность личности можно трактовать как индивидуальный набор социально значимых кодов, а набор этот здесь, в процессе коммуникационного акта, меняется» [Лотман 1996, с. 26]. Какими культурными кодами пользуется адресат сообщения, чтобы правильно интерпретировать получаемую информацию?

Явления вне текстовой реальности, которые предполагаются автором текста, обобщаются и трансформируются в соответствии с некоторой типовой сюжетной моделью. Наиболее адекватной для данного текста является мифологизированная романтическая модель. Схематично ее можно представить следующим образом: мир рабства - бегство героя - мир свободы. «Романтический сюжет освобождения это не переход,- пишет литературовед,- а уход. Он имеет исходную позицию - и направление вместо конечной точки» [Лотман 1999а, с. 108]. В представлении автора действия смирного человека определяются разрывом с существующей ограниченной действительностью, нивелирующей личность. Поэтому семантика глагольного ряда с общей архисемой «движение», «нарушение косности» (посмотрит, окрылит, взыграет, оценит, пожелает) выражает стремление, порыв. Примат частного приобретает в контексте самодовлеющий характер.

В рамках романтической модели используются и традиционно романтические понятия: одиночество, гордость, неравенство, дерзновенье. Следовательно, представление об изменении человека дается в романтическом коде и перестраивает воспринимающего информацию в соответствии с романтико-героическим пафосом. Сообщение помимо романтических клише предлагает и другой кодирующий механизм. Граница между различными кодами маркируется синтаксически - многоточием, которое указывает на наличие глубокой паузы и на дискретность рассуждения. Второй код в отличие от первого дает зрительную аналогию абстрактному действию человека (порыву). Образы, включенные в сравнительную конструкцию развернутого типа, реализуют бытовое, привычное понимание процесса перерождения человека. Абстрактное и сложное явление, должное свершится в будущем, переводится на язык конкретных зрительных образов, зачастую банальных, имеющих широкое распространение в художественных текстах разных авторов. Введение дополнительного кода влечет перестройку личности. Совмещение в данном сообщении контрастных кодов предполагает изменение личности дважды, что может быть связано с серьезным мировоззренческим потрясением адресанта.

В рассмотренных выше двух лирических текстах фигура Другого конкретизируется с помощью номинаций В «Искушении» - «благополучный гражданин», в стихотворении «Пускай минувшего не жаль...» - номинация «смирный человек». В следующих текстах, привлеченных для анализа «Гостю», «Жизель», «Перешагни, перескочи...», Другой выведен за границы текста и не имеет собственной номинации. Однако роль его вследствие этого не уменьшается. С точки зрения коммуникативного аспекта, указанные тексты по формальным признакам апеллятивны, строятся навстречу персонажу, отчетливо предполагают его. Присутствие фигуры Другого настолько ощутимо, что влияет на стилистические особенности лирических текстов.

Обратимся к анализу внутри текстовой коммуникативной структуры и попытаемся реконструировать влиятельный образ Другого, характер его деформирующего влияния. При этом мы учитываем, что «индивидуальная манера человека строить свою речь в значительной степени определяется свойственным ему ощущением чужого слова и способами реагировать на него» [Бахтин 1994, с. 89]. Этот момент важен, так как чужое слово берется не в узком лингвистическом значении, но подразумевает чужую позицию, мировоззрение, то есть оппозиционного адресата.

«Гостю»

Входя ко мне, неси мечту,

Иль дьявольскую красоту,

Иль Бога, если сам ты Божий.

А маленькую доброту,

Как шляпу, оставляй в прихожей.

Здесь, на горошине земли, Б

удь или ангел, или демон.

А человек - иль не затем он,

Чтобы забыть его могли?

Лирический текст реализует следующую внутри коммуникативную схему отношений: 1 собственное - 2 обобщенное. Адресант сообщения эксплицирован при помощи личного местоимения в дательном падеже, собственно адресат (гость), исходя из заглавия текста, является неопределенным лицом.

Текст отличается выраженной апеллятивностью (глаголы в форме повелительного наклонения, риторический вопрос), разрушающей принцип монологического развертывания речи. Иными словами, апеллятивность текста позволяет провести аналогию с репликами диалога. Потребность адресанта в диалоге обусловлена не только непредусмотренной возможностью транслирования информации, но часто определена желанием утвердить и противопоставить жизненные ценности, значимую позицию. Этические требования субъекта речи носят императивный характер, предлагая адресату экзистенциальный выбор: «...неси мечту, иль дьявольскую красоту, иль Бога...» Параллелизм грамматической структуры подчеркивает архисему сопоставляемых понятий - «жизненная позиция». На фоне общей семантики синонимичные в контексте понятия реализуют предельность требований. Из синонимичного ряда исключается понятие «доброта» как несоответствующее требованиям. Противительный союз а, подчеркивает эту несовместимость на аксиологической шкале субъекта речи.

Вторая строфа раздвигает границы поэтического универсума, что ведет к семантическому расширению заглавия стихотворения. Гость - это уже не только обозначение конкретного лица, нанесшего визит, а традиционная метафора, отражающая характер присутствия человека на земле. В моделируемом относительно субъекта речи мире адресанту необходимо выбрать одну из форм воплощения и связанных с ней поведенческих стереотипов.

Грамматический параллелизм второго стиха с обобщающим для обоих референтов (ангела и демона) бытийным императивным предикатом будь подчеркивает синонимичность понятий. Новый референт «человек» оказывается исключенным из ряда синонимов. В позиции после разделительного союза иль «человек» замещается риторическим вопросом: «А человек - иль не затем он, / Чтобы забыть его могли?» Обратим внимание, что сильный тип связности двух строф создается точным грамматическим параллелизмом, совпадением синтаксических конструкций, повторением лексических единиц, которые изоморфны исходным требованиям субъекта речи: дьявольская красота - демон, Бог - ангел, следовательно, третья диада маленькая доброта - человек. В аспекте мифологической модели мира отмеченные диады занимают определенное пространственное положение на мифологической оси (например, мировом дереве): верху (раю) соответствуют понятия Бог и ангел, нижнему пределу (аду) - дьявольская красота и демон, наконец, срединное положение отведено маленькой доброте и человеку. В лирическом тексте мифологическая модель восстанавливается в метафорическом варианте при отсутствии пространственной и этической дифференциации. Правильным считается только то, что отклоняется от «нулевого человеческого градуса», при этом синонимичность понятий указывает на этическое безразличие к традиционно церковным ценностям. Все связанное с человеком, человеческой моралью в контексте приобретает негативную экспрессию.

Автор неоднократно акцентирует внимание на одной мысли, видоизменяя ее. Принимая во внимание диалогичность текста, отдельную строфу сообщения можно условно интерпретировать как речевой жест, реплику в диалоге. В репликах этого диалога можно отметить наряду с лаконизмом, простотой, ясностью фраз эмоциональную напряженность, стремительность развертывания речи. В тексте доминирует номинативная стилистика, точно называющая адекватные понятия и вызывающая в сознании читателя необходимые образы. На фоне номинативных лексем два эпитета «дьявольская» (красота) и «маленькая» (доброта) в рифмующихся словосочетаниях контрастно подчеркивают основную антитезу стихотворения.

Подобная лаконичность и стремительность речи, выдвижение тезиса, а затем последующая его аргументация - черты, свойственные для полемики, целью которой является обнаружение истины и убеждение слушателя в правильности своей позиции. Оппозиционная точка зрения в лирическом тексте подразумевается, кроме того, под давлением чужой неслышимой речи в тексте появляется «чужое слово». Понятие «человек» в риторическом вопросе - это фрагмент чужой речи. Данный отрезок можно представить в форме прозаических реплик инвариантного тексту диалога:

- Когда ты придешь ко мне, тебе разрешается быть всем, но не человеком.

- А что же станет в этом случае с человеком?

- Человек нужен только для того, чтобы его забыли.

Однако следует учитывать, что полемика как публичное обсуждение проблемы является вне поэтичной структурой. В данном случае она коррелирует с поэтическим текстом на основе использования отдельных композиционных приемов, особых синтаксических конструкций, которые позволяют установить непосредственный контакт с адресатом: простые предложения, осложненные однородными элементами, глаголы в форме повелительного наклонения, риторический вопрос. В тексте все уровни художественной формы выражают содержание целого, семантически индивидуализируются.

Стремление субъекта речи убедить слушателя в истинности и жизненности предлагаемых ориентиров связано с использованием определенного художественного кода. Таким кодом является символистская культура, которая стремилась быть жизненным методом и активно декларировала культ личности с девизом «все или ничего». В книге воспоминаний «Некрополь» В.Ф. Ходасевич, анализируя ошибки символизма, предлагает аналогичное описание культа крайности или одержимости. «Провозгласив культ личности, символизм не поставил перед нею никаких задач, кроме «саморазвития». Он требовал, чтобы это развитие совершалось; но как, во имя чего и в каком направлении - он не предуказывал, предуказывать не хотел, да и не умел. От каждого вступавшего в орден (а символизм в известном смысле был орденом) требовалось лишь непрестанное горение, движение - безразлично во имя чего. Все пути были открыты с одной лишь обязанностью - идти как можно дальше. Это был единственный, основной догмат. Можно было прославлять и Бога, и Дьявола. Разрешалось быть одержимым чем угодно: требовалась лишь полнота одержимости» [Ходасевич 2001, с. 39].

Неоднократный повтор лексемы «требовалось» указывает на императивность требований символизма, довлеющего над человеком. Интересен тот факт, что поэт спустя десятилетие вновь возвращается к одному из «великих заблуждений» символизма, его «смертному греху». Маятник художественного сознания принимает давно отвергнутое: что раньше казалось неправильным и ошибочным, приобретает в новом историческом времени статус истины, единственно правильного поведения в условиях нивелирования личности. Однако, чтобы текст не оказался повторным продуцированием традиционно символистской тематики и языковых средств, необходима деавтоматизация поэтического штампа. Автор достигает это посредством контрастного совмещения двух структур: поэтического канона символизма и прозаической речи. На литературном фоне знаков символистского мира появление подчеркнуто бытовых слов - шляпа, прихожая - воспринимается как голос жизни в ряду литературных ассоциаций.

В контексте абстрактная этическая категория добра конкретизируется при помощи зрительного образа. Отношение же к добру аналогично обращению с головным убором, который можно или оставить, или забыть «А маленькую доброту, как шляпу, / Оставляй в прихожей». В ряду последовательного снижения высокой тематики отметим сниженную рифмованную пару: Божий - в прихожей.

Совмещенные структуры накладываются на синтаксические конструкции, характерные для разговорной речи (в предложении активно используется разговорный вариант разделительного союза или - иль), и удерживаются в равновесии разговорной интонацией. Наложение двух подчеркнуто несовместимых структур переводит авторскую речь в план искренней и бытовой, позволяет в сложной коммуникативной ситуации, то есть в полемике с Другим, быть точным и убедительным.

В стихотворении «Жизель» также ощутимо присутствует фигура Другого, которая выведена за текст. Сообщение строится навстречу этому субъекту коммуникации, достаточно четко представляя его. Да, да! В слепой и нежной страсти Переболей, перегори, Рви сердце, как письмо, на части, Сойди с ума, потом умри.

И что ж? Могильный камень двигать. Опять придется над собой, Опять любить и ножкой дрыгать. На сцене лунно-голубой.

Коммуникативная ситуация текста представлена следующей внутри текстовой схемой отношений: А - 2 собственное. Текст апеллятивен, но отнюдь не эготивен. Отсутствие эксплицитного я делает фигуру биографического автора малозначимой. Имплицитный автор в данной схеме выступает максимально обобщенным, в роли «обобщенного представителя человечества» [Левин 1998а, с. 472], который является или мыслителем (глашатаем вечных мыслей и ценностей), или наблюдателем за происходящими событиями.

Апеллятивность текста выводит на первый план фигуру Другого. В соответствии с классификацией, предложенной Ю. Левиным, эксплицитное ты дифференцируется на три типа: «ты обращения», «ты описания», «ты отъединенное» [там же, с. 475]. В тексте актуализирован прежде всего тип «ты обращения» при помощи соответствующих грамматических форм: глаголы в повелительном наклонении (переболей, перегори, рви, сойди, умри). Они позволяют установить прямой контакт с собеседником.

Первая строфа стихотворения состоит из двух синтаксических конструкций: первая - междометная, в составе которой удвоенное междометие да, вторая конструкция, осложненная простым сравнением «как письмо», демонстрирует пример бессоюзного нанизывания в некоторой семантической последовательности глаголов в повелительном наклонении. Характер синтаксических конструкций позволяет выразить в первом случае грамматическое значение утверждения, во втором - необходимости действия. Реляционные отношения (утверждение + необходимость действия) получают интерпретацию на более высоком, лексико-семантическом уровне текста. В семантическом плане текст аналогичен диалогу, суть которого состоит в потребности субъекта речи предложить Другому новый способ жизненного самоутверждения. Способ утверждения в эмоционально - чувственной сфере любви, где раскрывается истинный облик человека. В требовании обращает внимание крайняя степень проявления чувства. Интенсивность чувства задана первой глагольной парой переболей - перегори, между ее членами устанавливаются в тексте отношения параллелизма. Единая грамматическая форма и словообразовательный префикс пре - соединяют оба элемента в одно фразеологическое целое. В семантическом плане значения глаголов имеют инвариантную архисему. Приведем переносные словарные значения: переболеть - «пережив что-нибудь тяжелое, успокоиться, вернуться к прежнему состоянию»; перегореть - «утратить силу чувств, переживаний» [Ожегов 1999, с. 500, с. 502]. Сопоставив словарные значения, можно увидеть, что семантика глаголов одновременно вбирает тяжелое эмоциональное переживание и факт его преодоления: переболеть = пережив что-либо + успокоиться; перегореть = гореть + остыть, то есть в переносном значении: утратить силу чувств. Таким образом, в контексте стихотворения архисема имеет следующую формулировку: «требование душевного напряжения». Уточняется и характер этого напряжения, это слепая и нежная страсть как наиболее доступная природе человека. Однако вся гамма оттенков устраняется из сложного и противоречивого феномена, который может видоизменяться на шкале от грубой чувственности до идеалистических отношений.

Адресату предлагается рафинированное чувство - страсть, очищенная от оценочности и психологизма. Утверждается не любовь по случаю, а страсть по велению, императивный произвол. Последовательное динамическое нарастание эмоционально-чувственного напряжения достигается посредством асиндетона и восходящей градации семантики глагольного ряда: переболей перегори рви (сердце) сойди (с ума) умри. Последнее требование воспринимается в контексте как физическое уничтожение от чувственной страсти и напряженного переживания.

Сильный тип соотнесенности 2-ой строфы с 1-ой строфой позволяет выявить антитезу, которая «обыгрывает» традиционную для культурного сознания формулу: «жизнь - игра». Во второй семантическом фрагменте ставится под сомнение целесообразность требуемого душевного освобождения личности, так как эти действия - сценическая игра актера, а могильный камень - предмет декорационного фона. Анафора 2-го и 3-го стихов (повторение в начале строки наречия опять) возвращает в реальности однонаправленное движение к смерти назад, превращая его тем самым в порочный круг дурной бесконечности.

В плоскости коммуникативного аспекта стихотворение является единым сигналом, сообщением, идущим от отправителя к адресату. Однако внутренняя семантическая антитеза в тексте, «служащая для усиления выразительности речи путем резкого противопоставления понятий, мыслей, образов» [Лукьянов 2000, с. 128], позволяет соотнести противопоставленные части с репликами в полемике. В полемике каждая реплика строится так, чтобы «помимо своего предметного смысла полемически ударять по чужому слову на ту же тему, по чужому утверждению о том же предмете» [Бахтин 1994, с. 88]. С этой точки зрения 1-ая строфа является «чужим словом», которое «враждебно» позиции адресанта и поэтому обусловливает иную точку зрения на предмет. Автор не столько развивает в монологе тему крайнего проявления чувства, сколько пытается в форме диалога противопоставить первому императивному утверждению об этом предмете свою позицию. Грамматический уровень текста подтверждает тематическую полемику в форме диалога. Вопрос 2-ой строфы «И что ж?» противопоставлен утвердительному зачину 1-ой строфы стихотворения - «Да, да!» и ставит под сомнение разумность выдвигаемых требований.

Таким образом, в контексте целенаправленно сталкиваются две позиции, два различных способа видения мира: подчеркнуто литературный и находящийся вне поэзии бытовой, прозаический. Поэтому поэтический код первого фрагмента требует активизации в сознании читателя символистской культуры, которая для автора является эстетически ценной.

Диалог между поэтическим текстом В.Ф. Ходасевича и символистским идет в русле использования одной темы. Для уточнения особенностей темы обратимся к автобиографической книге «Некрополь», содержащей метакомментарий к лирическому тексту. В главе «Конец Ренаты» автор описывает экстатическую устремленность символистов в поисках источника острых, предельных переживаний. Таким «легким» источником для напряженных переживаний оказалось чувство любви. «Любовь открывала для символиста иль декадента прямой и кратчайший доступ к неиссякаемому кладезю эмоций. Достаточно было быть влюбленным - и человек становился, обеспечен всеми предметами первой лирической необходимости: Страстью, Отчаянием, Ликованием, Безумием, Пороком, Грехом, Ненавистью и т.д. Поэтому все и всегда были влюблены: если не, в самом деле, то хоть уверяли себя, будто влюблены; малейшую искорку чего-то похожего на любовь раздували изо всех сил. Недаром воспевались даже такие вещи, как «любовь к любви».

Подлинное чувство имеет степени от любви навсегда до мимолетного влечения. Символистам самое понятие «увлечения» было противно. Из каждой любви они обязаны были извлекать максимум эмоциональных возможностей. Каждая должна была, по их нравственно-эстетическому кодексу, быть роковой, вечной. ...Но каждое разлюбление и новое влюбление должны были сопровождаться глубочайшим потрясениями, внутренними трагедиями и даже перекраской всего мироощущения» [Ходасевич 2001, с. 40-41].

В поэтическом тексте тема любви развивается в символистском плане, однако опыт символизма используется не автоматически, а переосмысляется автором. В противном случае, текст воспринимался бы как репродуцирование декадентского штампа, не требующий серьезного отношения культурного читателя. В.Ф. Ходасевич деавтоматизирует отмеченное нами тематическое клише путем контрастного совмещения двух поэтических систем. Высокая тематика во 2-ой строфе трансформируется в сниженном «балетном коде»: героическое стремление превращается в игру страстей на сцене, реальность становится фантомом. Как отмечает Ю. Левин, «стилистика стихотворения «разыгрывает» различные семантические и прагматические аспекты романтического балета» [Левин 19986, с. 252]. В итоге достигается художественный эффект, когда разговорный синтаксис, интонация, лексика, воплощая высокую тему, придают высказыванию предельную серьезность, сообщают ему искреннюю, доверительную интонацию.

Аналогичный поэтический механизм - сопряжение двух несовместимых систем - задействован и в стихотворении «Перешагни, перескочи...».

1. Перешагни, перескочи,

2. Перелети, пере - что хочешь

3. Но вырвись: камнем из пращи,

4. Звездой, сорвавшейся в ночи...

5. Сам затерял - теперь ищи...

6. Бог знает, что себе бормочешь,

7. Ища пенсне или ключи.

Внутри текстовая коммуникативная ситуация реализует следующую схему отношений между персонажами: Д - 2 собственное. Однако 5-й стих, выделенный с обеих сторон многоточием, а также последнее двустишие, композиционно обособленное, существенным образом корректирует данную схему. Благодаря 5, 6,1 стихам схема приобретает вид 1 собственное - Д. Четко заявленная апеллятивность 1-ой строфы текста трансформируется в акт автокоммуникации, в ходе которого происходит процесс рефлексии адресанта. Итог сложной мыслительной деятельности эксплицирован в водной конструкции, выражающей сомнение и утверждающей неправильность заявленных требований в 1-ой части высказывания.

Чтобы объяснить причину внутри текстовой трансформации, изменение облика адресата, необходимо рассмотреть текст с точки зрения «чужого слова».

Первый фрагмент текста представляет обращение адресанта (субъекта речи), для этого использованы глаголы в форме повелительного наклонения: перешагни, перескочи, перелети, вырвись. Здесь активизирован, по классификации М. Бахтина, внутренне-полемический тип слова [Бахтин 1994, с.92]. Внутренне-полемическое слово учитывает и «отражает» чужое слово, которое является представителем оппозиционного мироощущения, жизненной позиции. Поэтому глагольный ряд, создающий динамичность мыслительного процесса и выражающий на семантическом уровне стремление к порыву, преодолению, - это реакция на противоположную позицию. Автор требует от адресата тех действий и усилий, которые исключаются его образом жизни. Глаголы в высказывании имеют общее значение действия с архисемой «преодоление чего-либо», следовательно, иная позиция по принципу отражения представляется ограничительной, закрепощающей, косной. Обратим внимание, что в заключительном стихотворении цикла поэт возвращается к мотиву ограничивающей человека действительности, достаточно емко характеризует окружающий мир:

О, косная, нищая скудость

Безвыходной жизни моей!

Кому мне поведать, как жалко

Себя и всех этих вещей.

Эпитеты «косная», «нищая», «безвыходной» и лексема «скудость» подчеркивают статичность и ограниченность человеческого бытия. На протяжении всего цикла последовательно формируется авторский взгляд на действительность: безвыходной жизни соответствуют такие контекстуальные синонимы, как «тихий ад», «темно-лазурная тюрьма». И дальнейшее преображение действительности теургическим актом совершается из жалости:

И вижу большими глазами - Глазами, быть может, змеи, - Как пению дикому внемлют Несчастные вещи мои.

В тексте «Перешагни, перескочи...» жалость исключена, так как требуются действия активные и решительные. Острое ощущение чужой позиции деформирует синтаксическое развертывание речи. Асиндетон придает высказыванию стремительность, которая настолько высока, что становится речью «взахлеб». Отслоение префикса «пере», маркированное дефисом, усиливает экспрессивную напряженность речи.

Второй фрагмент изменяет коммуникативный статус. Речь, первоначально воспринятая как монолог-обращение, переводится в план речи для себя, негромкого бормотания. Таким образом, первая часть высказывания по отношению ко второй приобретает статус враждебного чужого слова, неадекватного жизненному поведению персонажа. Другой, находящийся за текстом, становится двойником субъекта речи. Несовместимость двух противоположных позиций, точек зрения мир порождает эффект сбоя. Если в первой части интонационные перебои связаны с взволнованностью и душевным напряжением, то во второй - это уже чувство растерянности и сомнения. Речь героя начинает «корчится» в присутствии своего ментального двойника, который требует бунтарского порыва. Но философия бунта оказывается для нового человека слишком энергичной, остатки решительности уничтожаются разъедающим сомнением.

Отсутствие решительности и скепсис характеризуют в поэтическом мире В.Ф. Ходасевича не только Другого, но и лирического героя. Не принимая созданного мира, не желая соглашаться с новыми ценностями, герой приближается к своему бунту, что обусловливает категоричный стиль высказываний. Напряженное отношение к чужому сознанию в процессе слияния адресанта и адресата (Я и Другого) наполняет внутренний диалог, становящийся в безысходной ситуации особенно драматичным. Призывая к порыву, требуя духовной устремленности, лирический герой категоричен не до конца, поэтому и разоблачает несостоятельность предлагаемых императивов поведения.

Парадоксальность жизненной позиции лирического героя находит отражение в структурной особенности неоклассического стиля. Автор воспроизводит в лирических текстах отвергнутые ранее темы символизма, которые становятся необходимыми в новых исторических условиях нивелирования личности. Использование традиционно символистской тематики идет в русле «деавтоматизации» поэтического штампа. Осуществление неоклассического стиля на новом творческом этапе происходит, таким образом, посредством контрастного совмещения двух структур: поэтического канона символизма и прозаической речи. На литературном фоне знаков символистского мира появление подчеркнуто бытовых слов воспринимается как голос жизни в ряду литературных ассоциаций.

 

АВТОР: Горбачев А.М.