24.07.2012 1727

Свобода и любовь в художественном пространстве русской трагедии последней трети XVIII - начала XIX в.

 

Дискурс свободы в трагедиях последней трети XVIII - начала XIX века реализовывался через сопоставление концептов любви и власти. Можно ли назвать свободным человека, которым управляет не разум, долг или честь (высшие ценности бытия в мировоззрении эпохи Просвещения), а чувства? На протяжении всего XVIII века, а также в отдельных трагедиях XIX века страсть, порабощающая героя, была атрибутом его не свободного существования.

Обращаясь к этой проблеме, драматурги выделяли различные аспекты проявления этого рабства. Во-первых, это страсть тирана, стремящегося через брак с законной обладательницей царского венпа укрепить свою власть над порабощенным народом. На этом строится конфликт трагедий Я. Б. Княжнина «Дидона» (конец 1760-х), «Ольга» (начало 1770-х) и Н. П. Николева «Сорена и Замир» (1784). Так, в «Дидоне» царь гетульский Ярб, угрожающий карфагенской царице Дидоне уничтожить город, если она не согласится стать его супругой, сам признает порочность своей страсти: «Игралище страстей и жертва злобна рока, / Свиреп, ожесточен, иду вослед порока: / Без склонности к нему злодейства я страшусь; / Но, ах! к злодействию неволею влекусь» [«Дидона», 76]. Существительные с отчетливо выраженной эмоционально-экспрессивной окраской, которые использует в этих строках автор, образуют смысловую градацию и расставляют акценты в определении страсти героя. Поддавшись воле чувств, человек сначала становится «игрушкой», «жертвой», затем, неуклонно следуя за пороком, теряет волю. В ответной реплике Гиаса, наперсника Ярба, называются и причины «порабощения»: «О! если б быть могли сердца у нас во власти, / Когда бы разум наш над нами обладал, / Любить Дидону Ярб, конечно, бы престал» [там же, 77]. Только тот, кто всегда руководствуется голосом разума, а не сердца, может обладать статусом свободного человека. В монологе тирана Мстислава, одного из главных героев трагедии Николева «Сорена и Замир», содержится то же противопоставление рассудка и любовной страсти, лишающей человека свободы: «Вотще рассудок мне и слава говорит: / «Мстислав, опомнися!.. беги любовной страсти. / Герою ли носить ее оковы власти»...» [«Сорена и Замир», 440]. «Страсть борется со всем: с рассудком, долгом, честью», - продолжает Мстислав [там же, 441]. Таким образом в трагедии выстраивается система ценностей, определяющих «свободную» или «рабскую» судьбу человека: с одной стороны, это «оковы» страсти, с другой - рассудок, долг, честь, свобода. Однако уже в трагедии «Ольга» Княжнин пытается дать иную оценку чувственной природе человека. Используя ту же сюжетную коллизию (тиран принуждает царицу захваченной им страны стать его супругой) драматург создает образ тирана, в поступках которого нет и доли чувства. Древлянский князь Мал очень разумно и логично объясняет Ольге те причины, по которым он собирается разделить с нею трон: «Не мысли, чтоб красам твоим еще цветущим, / Предлогов от врага таких в сей час не ждущим, / Я нравиться хотел, представя седины: / Правленьем тягостным обширной сей страны, / Трудами бранными обременен, годами, / Могу ли на тебя взирать любви очами?» [«Ольга», 125 - 126]. Этот брак нужен ему только для того, чтобы укрепить свою власть законным путем: «Народ ко мне с ней брак возможет обязать; / Когда рука моя ее на трон воздвигнет, / То ею до меня любовь граждан воздвигнет» [там же, 131]. Таким образом, в трагедии Княжнина «Ольга», может быть, впервые появляется разграничение страсти, противостоящей рассудку, и любви, которая может быть присуща только положительному герою.

Во-вторых, проявлением несвободы героев могла стать страсть, влекущая за собой братоубийство. «Пылавшей брани здесь любовь была виной» [«Ярополк и Олег», 80], - говорит о борьбе братьев Олега и Ярополка за болгарскую княжну Предславу Свенальд, первый вельможа Ярополка, в трагедии Озерова «Ярополк и Олег» (1798). В монологе Ярополка, безответно влюбленного в Предславу, автор выстраивает синонимический ряд, определяющий суть страсти, овладевшей героем: «Мой ум теряется, страстями омраченный. / И ревность, и боязнь, и злоба, и любовь. / Душою овладев, мою волнуют кровь» [там же, 106]. Озеров неоднократно подчеркивает, что страсть лишает героя разума: «Волнуемый страстьми, рассудка я лишаюсь» [там же, 107], - признается Ярополк своему ближайшему вельможе Свенальду. Если в трагедии Озерова убийство Олега удалось предотвратить, то в трагедии Княжнина «Владимир и Ярополк» (1772) страсть Владимира к Рогнеде, полоцкой княжне, влюбленной в Ярополка, заставляет его «в грудь брата меч вонзить» [«Владимир и Ярополк», 531]. Для создания сюжетно-образных воплощений дискурса свободы и любви Княжнин использует те же языковые средства выразительности, что и в трагедии «Дидона»: «Страна героев, днесь игралище любви, / Вернейших чад твоих ты плаваешь в крови» [там же, 494]. Становятся устойчивыми словосочетаниями страсть и слабость, слепота, пленение героя (подобные сочетания встречаются не только в трагедиях Княжнина): «И слабый Ярополк, гречанкой ослеплен, / Рогнеду позабыв, дает себя ей в плен» [там же, 494], - говорит о Ярополке его вельможа Свадель. «В пламенной он страсти слеп» [там же, 509], - говорит о Ярополке его брат Владимир.

Как угроза чести и свободе осмыслялась любовь, которую испытывали положительные герои трагедий. В трагедиях Я. Б. Княжнина «Дидона» (конец 1760-х), «Росслав» (1784), П. А. Плавилыцикова «Ермак» (1806), С. Н. Глинки «Сумбека...» (1806), А. А. Шаховского «Дебора...» (1809) описывается страсть, свидетельствующая о слабости героев. В трагедии «Дидона» Антенор, спутник Энея, говорит о его любви к карфагенской царице Дидоне: «... весь ум его мрачит кипяща кровь» [«Дидона», 102]; и лишь после того, как Эней принял окончательное решение оставить город и последовать воле богов, Антенор готов признать его героем: «Ты паки стал Эней, герой и кровь богов! / Восторгом я пленен от звука оных слов» [там же, 103]. В трагедии Плавилыцикова «Ермак» есаул Грубей не может поверить признанию атамана: «Не верю словам твоим! Победоносный Ермак, ужас целой Сибири, побежден! И кем?.. Глазами пленницы!.. Стыдись... и благодари судьбу, что никто, кроме меня, не слышит голоса твоей слабости» [«Ермак», 650]. Слабость - наиболее часто встречающееся определение, которое дают драматурги, чтобы выразить свое отношение к страсти героев. Так в трагедии Глинки «Сумбека» богатырь Асталон говорит, что «любовь есть слабых душ ничтожная мечта» [«Сумбека», 229]; в трагедии Шаховского «Дебора» интриган Хабер, чтобы настроить старейшин против вождя Лавидона, упрекает последнего в страсти, делающей его слабым человеком, а не героем: «Простим неистовству; он слаб, как человек. / К супруге страстию в нем разум ослепленный...» [«Дебора», 484] («слепота» героя также относится к числу устойчивых сочетаний к слову «страсть»). Наибольшей выразительности это определение любви - слабости достигает в трагедии Княжнина «Росслав». «Тиранка слабых душ, любовь - раба героя» [«Росслав», 192], - говорит главный герой трагедии Росслав, для которого честь превыше не только любви, но и жизни. Эта фраза, как и многие другие в данной трагедии, отличается особой афористичностью и емкостью содержания. В ней одной заключается сопоставление трех наиболее значимых для сознания конца XVIII века категорий, определяющих судьбу человека: любовь, власть, свобода.

Отдельную группу составляют трагедии, в которых в центре внимания автора оказывается страсть царя. Имеет ли право царь или князь, обладающий верховной властью над народом, отдать себя во власть любви? Позиция автора в этих трагедиях выражается, как правило, через образ ближайшего советника, верного царского подданного. В трагедии Княжнина «Вадим Новгородский» (конец 1788 - начало 1789) Извед, наперсник Рурика, пресекает все сомнения влюбленного в Рамиду князя одной фразой: «Возможет кто своим давать страстям закон, / Кто сердце средь их волн, как камень, утверждает, / Тот смертными один достойно обладает!» [«Вадим Новгородский», 571]. Об освобождении от страстей говорит Рурику и влюбленная в него дочь Вадима Рамида: «Коль дочь Вадимова, стеняща и слаба, / Возможет, мучася, не быть страстей раба, - / Такой, как ты, герой, дав счастие народу, / Удобен возвратить души своей свободу» [там же, 569]. Противопоставление свободы и любви становится особенно актуальным, когда речь идет о создании образа идеального правителя. Подлинная трагедия, по замыслу Княжнина, заключается в том, что, даже освободившись от терзающих душу страстей, князь никогда не обретет желанную гармонию и свободу, так как всегда будет зависеть от своего княжеского долга, запрещающего ему свободное проявление чувств. Об этом свидетельствуют последние слова Рурика, завершающие трагедию: «И, должности моей стонающей блюститель, / Чтоб быть невольником, быть должен я властитель!..» [там же, 592]. Подобная драма разворачивается в душе главного героя трагедии Ф. Ф. Иванова «Марфа-посадница...» (1808) великого князя Московского Иоанна. Вспоминая молодость, он признается Холмскому: «Хоть князем я рожден, хоть грады, царства рушу, / Но князь твой человек... ах! я имею душу; / Пламена душу ту красой своей зажгла / И сердце мне за страсть в награду отдала» [«Марфа-посадница», 413]. В ответ Холмский, как и Извед в трагедии Княжнина, говорит о недопустимости проявления чувств государем: «На то ль ты славою, величием венчался, / Чтоб душу показать покорную страстям? / Народом правишь ты, собой не правя сам» [там же, 414]. В трагедии Г. Р. Державина «Ирод и Мариамна» (1807) мера свободы и власти иудейского царя определяется в таких устойчивых для дискурса свободы словосочетаниях, как любовь и плен. Ирод признается Мариамне в своем безволии перед ней: «В Итальи, в Греции, в Иберьи красных жен / Я пренебрег любовь, всегда нося твой плен, / И от владык земных столь сильного народу / Лишь вольность получил, то сердце и свободу / К тебе опять принес» [«Ирод и Мариамна», 312].

Помимо страсти, определяющей статус не свободного существа, не вольного управлять своей судьбой, в трагедиях конца XVIII - начала XIX века появляется совершенно иное представление о чувственной природе человека (трагедии П. А. Плавилыцикова «Рюрик», В. В. Капниста «Антигона», В. А. Озерова «Фингал», «Димитрий Донской»). Любовь начинает восприниматься как символ счастья и свободы. Так, в трагедии П. А. Плавильщикова «Рюрик» (начало 1790-х) главный герой, великий князь русский Рюрик, говорит о душевной пустоте, которую не могут заполнить высокий сан и обладание властью: «Величество и власть - блистательны мечты, / Не могут населить во сердце пустоты» [«Рюрик», 602]. В четвертом явлении четвертого действия, в монологе Рюрика, размышляющего о сущности любви, автор определяет основные константы княжеской судьбы: «Любовь! Тобой познал, что лишь притворства вид / Царю величеством неимоверным льстит. / Снедати горести, вот жребий лишь владыки! / Дела, с величеством соединенны, нам / Пролиться не дают в свободе и слезам, / Чтоб ими облегчить души стесненной тягость. / Чела померклого сама страшится благость, / Вот в чем равняться с ним не смеет человек! / А бог любви любовь лишь равенству нарек. / Какие ж радости вкушать отцу народа? / Любовью нежною живится вся природа, / Вкушает нову жизнь от ней безмолвна тварь. / Не смеет сердца ей отдать единый царь» [там же, 628]. Князь обречен на несвободу в проявлении своих чувств, но, в отличие от трагедии Княжнина, посвященного этому же сюжету, Плавильщиков использует совершенно иные средства для создания сюжетно-образного воплощения образа любви. Это «нежное» чувство, избавляющее от страданий, дающее живительную силу даже бессловесным тварям. Финал трагедии, в котором исчезают все преграды для любви Рюрика к Пламире, наиболее сильно выражает отношение автора к поставленной проблеме.

Таким образом, категория любви, включаемая драматургами в дискурс свободы, позволяет им определить степень внутренней свободы героев, определяемой властью чувств. Страсть в сознании людей последней трети XVIII в. является основной причиной внутреннего рабства героев. Любовь, напротив, воспринимается как одно из проявлений свободы и счастья.

 

АВТОР: Куницына Е.Н.